Главная » RESPECTIME » Блоги » ФАНТАЗИЯ ФОРНАЗЕТТИ

ФАНТАЗИЯ ФОРНАЗЕТТИ

от Мила Тумаркина
0 комментарий
0

В этот праздник  она проснулась с ощущением, что опаздывает.

Куда — неизвестно. Часы показывали девять утра, за окном моросил бессмысленный дождь со снегом, и вся жизнь впереди была пуста и длинна, как платформа  станции в час между пригородными электричками.

Она накинула пальто и вышла. Ноги сами привели на блошиный рынок за рекой. Она любила здесь бродить, разглядывать чужой хлам, чужие жизни, разложенные на газетках. Фарфоровые слоники с отбитыми бивнями, брошки с выцветшей эмалью, книги, которые никто никогда не откроет.

 Она думала о человеке, который ушел. О том, что в тридцать семь лет у нее есть только квартира, работа и это странное ощущение пустоты внутри, которое не заполнить ничем.

   Пьетро Форназетти не выносил одиночества в собственном доме. Но не шума он искал, а взгляда. Ее взгляда. И поскольку сама Лина давно уже была не с ним, а то и вовсе — в Париже, в Лондоне, в объятиях других мужчин или на подмостках, где сияла так, что могла ослепить, — Пьетро поступил так, как умел только он: он создал ее заново.

Он множил ее образ.

В его мастерской, в этом причудливом мире из дерева, керамики и красок, Лина Кавальери теперь жила на каждой полке. Вот она, изящная, как фарфоровая статуэтка, застыла в танце на крышке музыкальной шкатулки. Вот ее лицо, вырезанное из грушевого дерева, смотрит со спинки кресла, в котором он сидит по вечерам. На стене — панно с ее профилем, повторенным сотню раз, словно нотный стан ее красоты. Абажур лампы отбрасывал тень, и тень эта тоже была — ее.

 Пьетро ходил по комнатам, и десятки, сотни ее глаз следили за ним. Фарфоровые глаза, нарисованные глаза, резные. Они улыбались ему, они обещали ему вечность. Он создал для себя мир, где Лина никогда не уходила, где она была поймана в вечности.

Она остановилась у лотка с посудой. Старый итальянец в вязаной шапочке курил, пуская дым в сырой воздух. Среди потрепанных чашек и тарелок с трещинами лежало нечто странное.

Тарелка. Глубокая, чуть шершавая, кремового цвета. И по краю ее, по самому ободку, шла женщина. Не нарисованная — вырезанная, вылепленная, вдавленная в глину чьими-то живыми руками. Тонкий профиль, тяжелые волосы, собранные в узел, длинная шея. Женщина танцевала. Она шла по кругу, и руки ее были раскинуты, и казалось, что еще миг — и она сойдет с тарелки в воздух.

— Лина Кавальери, — сказал итальянец, перехватив ее взгляд. — Форназетти. Великий мастер. Делал посуду для своей любовницы. Знаменитая певица. Он все делал с ее лицом. Тарелки, вазы, лампы. Чтобы она смотрела на него с каждой вещи в доме.

Она взяла тарелку в руки. Пальцы прошлись по краю, по этой бесконечно повторяющейся женской фигуре. Десятки раз одна и та же женщина шла по кругу, шла, шла, не останавливаясь. И на нее хотелось смотреть. Хотелось, чтобы она шла вечно.

А в двадцать первом веке, в городе, где о Форназетти знали лишь антиквары, жила женщина с лицом, похожим на Лину Кавальери. Те же тяжелые волосы, тот же разрез глаз, та же стать, которая словно кричала: «Я создана для великой любви». Она носила эту красоту как ношу, как проклятие.

Она вдруг представила себе этого человека — Пьетро. Как он сидит вечерами в мастерской, и руки его помнят не глину, а плечи той, кого он любит. Как он водит резцом по сырой поверхности, и на свет появляется она. Снова. Снова. Снова. Он не умел иначе. Он не умел просто ждать или просто скучать. Он брал глину и делал так, чтобы она была рядом. Чтобы смотрела. Чтобы не уходила.

А она все равно ушла. Лина Кавальери. Уехала петь в другие театры, к другим мужчинам, к другой жизни. Оставила его одного среди тысячи своих лиц.

Но он не сошел с ума. Он продолжал. Он лепил ее снова.

— Тысяча евро, — сказал итальянец. — Настоящий Форназетти. Редкая вещь.

Она не торговалась. Отдала почти все, что было с собой, сняла в банкомате остатки с карточки. Завернула тарелку в шарф и понесла домой, прижимая к груди, как ребенка.

Дома она поставила ее на подоконник. Села напротив и смотрела, как женщина танцует, танцует, танцует по краю, освещенная серым небом.

И вдруг она поняла.

Поняла всем телом, каждой клеткой.

Этот человек не ждал. Он не страдал в углу, не рыдал в подушку, не считал потери. Он брал глину и делал. Он превращал свою боль в красоту. Он не искал ту, которая посмотрит на него, — он сам создавал ту, которая будет смотреть вечно. Он не был жертвой. Он был творцом.

А она? Она все эти годы стояла и ждала. Ждала, что придет он.

Тот единственный. Увидит ее. Оценит. Полюбит. Возьмет в свой мир и и будет любить. Она ждала, как та фарфоровая танцовщица из сказки — красивая, хрупкая, беспомощная. И так и не дождалась.

Но она не фарфор. Она живая. У нее есть руки. И слова.

Она искала его всю жизнь. Того, кто будет множить ее образ. Не в фарфоре и дереве, а в мыслях. В поступках. В каждом дне. Того, кто скажет: «Ты будешь смотреть на меня с каждой стены моего мира».

Но мужчины, встречавшиеся на ее пути, были или коллекционерами, желавшими поставить статуэтку на полку, или слепцами, не замечающими фрески у себя под носом. Они дарили цветы, которые вянут, и слова, которые тают, как снег на ладони. Ей нужен был Форназетти. Творец. Безумец. Рыцарь.

А время шло.

Она встала, нашла старую тетрадь, раскрыла на чистой странице. Ручка дрожала в пальцах. Но слова пришли сами, не спрашивая. Она записала их одним дыханием, почти не глядя:

Беда нарастала по вертикали,

Но вертикально стояла и я.

Она все гремела пустыми словами,

Пустыми надеждами, словно дразня

Несбыточным счастьем и ветром, и морем,

И вечной любовью, где двое — одно.

Но все растворилось смертельным покоем,

Когда мое тело спустили на дно.

Там мрак и безмолвие, страх и безлюбье.

Там грустно, беззвучно и нет никого.

А ночью там холодно, стылые ступни…

И сложены крылья, и всем все равно.

Беда нарастает несметною ратью,

Где скрежет зубовный, не видно ни зги.

Стою я, как тот оловянный солдатик…

Стою я бессменно на страже любви.

Она перечитала. Слезы застилали глаза, но она не плакала. Она дышала. Впервые за долгое время дышала глубоко, полной грудью.

Это был не крик отчаяния. Это был приказ. Сама себе. Стоять. Стоять на страже любви. Не ждать, пока любовь придет и постучит, а стоять и быть готовой. Быть живой. Быть здесь.

Пьетро Форназетти делал тарелки. А она напишет стихи. Он лепил из глины, она — из слов. Но суть одна: не ждать, когда тебя заметят, а самой создавать тот мир, в котором ты хочешь жить.

Она посмотрела на тарелку. Это был танец. Бесконечный, прекрасный танец женщины, которую любили так сильно, что сделали бессмертной.

Она смотрела в окно. Снег перестал падать, кончился, и сквозь рваные тучи пробивалось бледное, но настоящее солнце.

Она улыбнулась.

Той, танцующей на тарелке. И себе.

Потом оделась, взяла зонт — на всякий случай — и вышла навстречу этому дню. Навстречу мокрым тротуарам, , навстречу прохожим, навстречу вечеру, где она впервые прочтет свои стихи не в пустоту, а людям.

Она не знала, встретит ли когда-нибудь своего Форназетти. Может, да. Может, нет.

Но теперь это было неважно.

Потому что она перестала быть той, кто ждет. Она стала той, кто идет.

А женщина на тарелке все танцевала у нее за спиной. Танцевала уже для нее. Танцевала, благословляя в путь.

Пьетро ходил по комнатам, и десятки, сотни ее глаз следили за ним. Он создал для себя мир, где Лина никогда не уходила, где она была поймана в вечности.

Она стояла прямо. Гордо. Красиво до невозможности. Она ждала. Ей казалось, что если она встретит такого мужчину, то вечность все-таки случится. Что они станут одним целым, как в тех старых операх, которые пела когда-то Кавальери.

И однажды, разбирая старый антикварный журнал, она наткнулась на фотографию каминной полки в доме мастера. Среди всего этого великолепия, среди сотен образов его возлюбленной, стояла маленькая фигурка. Стойкий оловянный солдатик. Игрушка. Та самая, из сказки Андерсена.

История умалчивала, как он попал к Пьетро. Может быть, мастер, создавая миф о вечной любви, купил его на блошином рынке, сам не зная зачем. Может быть, ему нужен был страж для этого фарфорового рая.

Солдатик стоял на краю камина, прямо над огнем, и его оловянные глаза были устремлены туда же, куда и глаза Пьетро, — на портрет танцовщицы. Он тоже был влюблен. Безног, безрук, бесплотен, но влюблен.

И как в сказке, случилась беда. Сквозняк ли, неловкое движение прислуги, вибрация ли от проезжающей по булыжной мостовой телеги — солдатик дрогнул.

Он упал.

Прямо вниз головой.

В огонь.

Олово — мягкий металл. Он не сгорает мгновенно. Сначала он просто стоит, охваченный жаром. Стоит по стойке «смирно», глядя вверх, на край камина, где только что была она, его фарфоровая танцовщица, которая теперь кажется еще прекраснее в ореоле пляшущего пламени. Он стоит, и олово в его груди начинает течь. Медленно. Болезненно. Но он стоит. Потому что он солдат. А солдат не покидает свой пост.

Женщина, похожая на Лину Кавальери, закрыла журнал.

В ее квартире было тихо. На стенах висели лишь дорогие, но бездушные абстракции, купленные дизайнером.

Она закрыла журнал.

Тишина преследовала, пугала. Ни одного портрета. Ни одного взгляда, который бы смотрел на нее с восхищением. Никто не множил ее образ. Она сама давно уже не знала, какая она на самом деле, потому что зеркала показывали только внешность, а не ту женщину, которую можно было бы вырезать из дерева и поставить на камин, чтобы спасала от одиночества.

Ей захотелось кричать.

Она встала, подошла к окну. За стеклом шумел город, равнодушный и большой. В нем были миллионы мужчин, но ни одного Форназетти. Ни одного безумца, способного ради любви заполнить ее.

Где двое — одно. Она почти физически ощущала, как это могло бы быть. Как чьи-то руки лепят из глины ее улыбку. Как чей-то взгляд обводит контур ее шеи, чтобы перенести на дерево. Как она становится не просто женщиной, а смыслом. Идеей. Вселенной.

Но вместо этого была только пустота.

А в той старой вилле, много десятилетий назад, оловянный солдатик таял.

Он стоял в огне, и жар поднимался от его оловянных ног к груди, к самому сердцу, которого у него не было, но которое почему-то болело. Он смотрел вверх. Там, на каминной полке, среди фарфоровых роз и резных амуров, стояла его танцовщица. Она была не одна — рядом с ней красовались другие фигурки, изящные дамы в шелку, но солдатик видел только ее. Она была для него всем миром, хотя даже не подозревала о его существовании.

Пьетро в тот вечер был в мастерской. Он не видел, как упал солдатик. Не слышал беззвучного стука оловянного тельца о полено. Он был занят: вырезал из грушевого дерева еще один профиль Лины. Еще один взгляд. Еще одну попытку удержать то, что утекало сквозь пальцы быстрее, чем сохла краска на его панно.

А солдатик таял.

Он думал о ней. О той, что стояла наверху, в лучах каминного света, прекрасная и недосягаемая. Он думал, что если уж суждено погибнуть, то пусть он погибнет, глядя на нее. Пусть олово течет, пусть форма теряется, пусть мир становится сначала нестерпимо горячим, а потом

Только у солдатика не было тела. Был лишь маленький оловянный комочек, который застынет в золе, приняв форму последнего видения — силуэта танцовщицы на краю камина.

Женщина в современной квартире, похожая на Лину Кавальери, вдруг почувствовала озноб. Ей показалось, что она стоит не у теплого оконного стекла, а где-то в холодной, темной глубине.

Это было дно. То самое, на которое опускаются, когда понимают, что великая любовь случилась не с тобой. Что ты — прекрасный сосуд, в который так никто и не налил вина. Что ты — образ, который никто не захотел множить.

Она провела рукой по стеклу. Запотевшая полоска — единственный след ее присутствия в этом мире. Через минуту он исчезнет.

А в сказке Андерсена все кончилось плохо. Танцовщицу унесло ветром в камин, к солдатику, и она сгорела вместе с ним. Осталось только оловянное сердечко. Но в реальной жизни, в реальной вилле Пьетро Форназетти, танцовщицы — фарфоровые, деревянные, расписные — остались стоять на своих местах. Они были бессмертны. А живой, настоящий солдатик, тот, у которого билось бы сердце, если бы оно у него было, сгорел один.

Женщина отошла от окна.

Она вдруг отчетливо поняла, что все эти годы искала не мужчину.

Она искала того, для кого она станет центром вселенной. И сам вместе с ней станет миром .

Но она не нашла.

Она нашла только тех, кто хотел поставить ее на полку. Или тех, кто сам боялся огня.

Скрежет зубовный — это, наверное, звук, с которым остывает олово. Или звук, с которым захлопывается сердце?

Она посмотрела на свои руки. Пустые. Заглянула в свое сердце- пустое.

И тогда она прошептала в тишину квартиры те слова, что родились в ней только что, слова, которые мог бы сказать оловянный солдатик, если бы умел говорить перед смертью:

Стою я, как тот оловянный солдатик…

Стою я бессменно на страже любви.

Она стояла. Одна посреди двадцать первого века, как камин, в котором давно не жгли дров.

И только где-то в другом измерении, в другой реальности, на старой вилле в Италии, на каминной полке среди фарфоровых чудес стоял маленький оловянный солдатик. Но это был уже не тот, что упал в огонь. Пьетро, заметив пропажу, просто купил нового. Такого же. И поставил на то же место.

Потому что солдатик должен стоять на страже любви.

Даже если это всего лишь олово.

Даже если той любви уже нет.

Даже если вместо сердца внутри — только металл, готовый в любой момент расплавиться, но не сойти с поста.

Всегда ваша Мила Тумаркина
Специально для CIGARTIME ©

0 комментарий
0

Статьи по теме

Вам исполнилось 18 лет?